— Да, — кивнула Джин, и мне на мгновение показалось, что что-то в моем вопросе ее мрачно позабавило. — Слыхала, кто ж такого не слыхал.
Я смотрел на нее и вспоминал наши свидания и как я ее обнимал, как хорошо было с ней целоваться, если, конечно, я не расшибал ей губу, а то ведь еще бывало, что я совсем промахивался и вместо губ целовал ее в нос… И еще я вспомнил тот раз, в комнате, чуть освещенной голубым экраном онемевшего телевизора, ее кожу под своей рукой, прикосновение ее губ и жаркий, головокружительный запах.
И я ни на секунду не забывал, что обещал этой девушке забрать ее отсюда, и пусть она была тогда совершенно уверена, что этого никогда не будет, что я строю воздушные замки, я-то ей вроде как поклялся, дал ей нечто вроде обета, так ведь?
Мне дико хотелось здесь же, сейчас же ее обнять, схватить ее за плечи, посмотреть ей в глаза и сказать: «Поехали со мной, поехали в Лондон, и ты сама увидишь, как я становлюсь знаменитым. Будь моей подружкой или просто другом, только не оставайся здесь, поехали!» Тогда я настолько кипел энтузиазмом, жизнь в целом и мое собственное будущее в частности представлялись мне настолько прекрасными, что все, абсолютно все казалось возможным тогда. Я мог сделать все, чего ни пожелаю, я мог направлять события, мог повелевать миром. Если я хочу, чтобы Джин поехала со мной, я могу сделать так, что она поедет. Все трудности и проблемы сдадутся и рухнут перед блистательной силой моего твердо предрешенного будущего. Так почему бы нет? Кой хрен я ее не зову?
Я чуть задумался. А и действительно — почему? Мы нравились друг другу, а может, даже любили друг друга, к тому же мы были почти любовниками или почти-почти любовниками. Нас развела исключительно моя ни в какие ворота не лезущая неуклюжесть, но ведь за последнее время я сделал колоссальные успехи. И заикаюсь гораздо меньше, и ног оттаптываю меньше, и стаканов меньше проливаю — ну да, конечно, пару минут назад я расплескал немного из ее стакана, но это сущая ерунда, если сравнить с тем, что бывало раньше, а главное, ведь что я теперь ни сделаю, я не теряю голову от смущения, теперь я ни за что не уехал бы, не повидав ее, не попрощавшись. Так почему бы мне не загладить окончательно тот случай, когда я уехал, не навестив ее в больнице? Почему не сделать так, чтобы мне никогда с ней больше не прощаться? Почему?
Думая так, я ощущал где-то внизу живота напряженную, чуть пугающую, но необыкновенно приятную, почти сексуальную дрожь. Нечто подобное случалось со мной при игре в шахматы, когда я готовил противнику ловушку или вдруг замечал блестящий выигрышный ход, а очередь ходить была не моя, и я изо всех сил себя сдерживал, старался не потеть и не дрожать и самым настоящим образом молился, чтобы он, противник, не заметил нависшую над ним опасность. А еще так бывало на уроках, когда я знал что-то такое, чего не знали остальные, и я набирался храбрости, чтобы поднять руку…
Слова выстраивались в моем мозгу сами собой, как текст песни, я только не знал, нужно ли их говорить, правильно ли это будет?
Так что же все-таки делать? Пока что мне непристойно везло; удачи, которая привела меня к теперешнему моему положению, хватило бы, пожалуй, на полдюжины нормальных жизней, другой такой возможности не представится, можно и не мечтать. Так имею ли я право пытать свою удачу еще дальше, на одного ее пока хватает, а вот хватит ли на двоих? Разумно ли, да и вообще — посильно ли для меня обременять себя дополнительными заботами, брать на себя ответственность за судьбу другого человека?
Ну вот я сейчас заговорю, расскажу ей о своих чувствах, добьюсь, чтобы она поехала со мной, а потом везение мое кончится, и все рухнет. И даже если все рухнет и так и так, вне зависимости от того, будет она рядом со мной или не будет, если моя жизнь в любом случае пойдет наперекосяк, имею ли я право подвергать этому риску и Джин?
И вообще… не будет ли разумнее подождать? Посмотреть, как оно все повернется, ничем себя не обременять, окунуться в омут большого, недружелюбного города со свободными руками, рисковать своей, и только своей, судьбой, а затем, если под ногами появится твердая почва, я всегда могу вернуться и позвать Джин. Избавить ее от суеты, изматывающей работы и нервотрепки, от периода, когда все тревожно и неопределенно, так ведь будет гораздо лучше.
И еще. При всей жестокости подобных рассуждений, чтобы хоть как-то разобраться в своем прошлом, неразрывной частью которого являлась Джин, я должен был уйти от него, взглянуть на него со стороны.
Я отчаянно хотел принять хоть какое-нибудь решение — и не мог.
— Извини, Дэниел, но мне нужно бежать. — Джин допила из стакана последние капли и взглянула на часы. — Мама боится, когда я задерживаюсь, а сейчас уже вон сколько времени. Ты только не обижайся, мне правда пора.
Ну и что я должен был делать, если так и не успел разобраться в своих мыслях?
— Да нет, — стоически сказал я, — какие тут обиды. Надеюсь, я тебя не слишком задержал.
Джин поднялась, я тоже. И снова передо мною встала неразрешимая проблема: чмокнуть ее в щеку? Или обнять? Или пожать ей руку? Или сделать что-нибудь, не входящее в этот перечень? Но Джин только кивнула, окинула меня взглядом, глубоко вздохнула и сказала:
— Ладно, Дэниел, ты только не забывай старых знакомых, когда станешь знаменитостью.
— Да ты что, — рассмеялся я, — да я…
— Пока, Дэниел, — улыбнулась Джин. Улыбнулась одним уголком рта.
— Да… ну, да, пока, э-э-э, Джин.
Я чуть было не назвал ее «Крис». Джин пересекла салон, открыла дверь, вышла наружу, под яркое, холодное осеннее солнце. Я стоял и смотрел ей вслед.