Я не человек толпы, стадное поведение абсолютно мне чуждо, я его даже не понимаю. Я никогда не ощущал себя частью людской массы, даже на футбольных матчах. Ни на одном массовом зрелище, будь то концерт, кинофильм, спортивная игра или что-либо еще, я не отдаюсь полностью происходящему. Какая-то часть моего сознания сохраняет отстраненность, наблюдает за окружающими, интересуется их реакцией, а не тем, на что они реагируют.
Да и вообще мне многое не нравилось, скажем — люди, желавшие узнать, какой ты пользуешься зубной пастой, какое у тебя счастливое число и в чем ты спишь, или деревенские придурки, твердо убежденные, что лишь он/она может составить счастье Кристины или Дейви или — Господь сохрани и помилуй — их обоих враз.
И еще христиане. Как вспомнишь, так вздрогнешь. Фундаменталисты, люди, рядом с которыми Амброз Уайкс со своим «капризом» казался весьма здравым, уравновешенным и разумным человеком.
Сам же я и виноват, не нужно было трепать языком.
Это произошло во время нашего первого большого турне по Штатам. Как правило, я с радостью отдавал все разговоры на долю Дейва и Кристины, они у нас были красавец и красавица, в то время как я сильно смахивал на какого-нибудь злодея из фильмов о Бонде, совсем не та фактура, которая требуется для прайм-таймовой телепрограммы или журнальной обложки. Но вот в Нью-Йорке некая приятная, интеллигентного вида девушка захотела проинтервьюировать не кого-нибудь, а конкретно меня, для университетского, как она сказала, журнала. Я согласился, решив про себя, что при первом же вопросе насчет того, какой у меня любимый цвет или как мне нравится быть богатым и знаменитым рок-идолом, я разыграю свой обычный спектакль: превращусь в тупого, косноязычного заику.
Однако она задавала вполне разумные вопросы; некоторые из них даже заставляли меня серьезно задуматься, увидеть вещи с новой, неожиданной стороны, а ведь обычно мы только и делали, что по сотому разу пережевывали одни и те же ответы на одни и те же вопросы. Умненькая, симпатичная, острая на язык журналистка произвела на меня самое хорошее впечатление, я даже назначил ей свидание — после того, как она вежливо отвергла приглашение на нашу послеконцертную пьянку. И я ведь совсем не пытался ее заклеить, не лапал и даже не заигрывал; я вел себя как настоящий джентльмен, сказал, что мне очень понравилось с ней разговаривать и не могли бы мы встретиться еще в будущем.
Эта сука продала свою писанину в «Нейшнл инквайрер». Примерно два процента нашего интервью касалось религии, три — политики, и еще процентов пять — секса. Согласно газетному тексту, мы только на эти темы и говорили. Я говорил.
Уэйрд подавался в этой статье как коммунистический атеист, готовый отодрать любую особь женского пола, да и не только женского (я признался ей, что спал однажды с одним парнем, просто чтобы посмотреть, на что это похоже; оказалось, что ничего интересного, и чтобы поддержать эрекцию, мне приходилось все время думать о женщинах, и потом я твердо решил избегать содомии в любом ее варианте. В целом впечатление было не то чтобы совсем уж неприятное, но у меня не было ни малейшего желания повторять подобные эксперименты, и — какого хрена, я же предупреждал, что это не для печати!). А к тому же я пытался совратить и развратить юные, неокрепшие души всех приличных, патриотичных, мамо-папо-любивых американских юношей своими злокозненными песнями, каждое слово которых сочится наркотиками, сексом, марксизмом и антихристианством.
К югу от линии Мейсона-Диксона наши пластинки складывали в кучи и жгли.
Неожиданно заметили, что на первой стороне «Жидкого льда» есть инструментальная пьеса «Route 666» . Число Зверя! Боже Иисусе Христе, спаси и помилуй, не выпускайте монахинь на улицу! Все это было, конечно же, шуткой, первоначально этот номер назывался «25/68», в соответствии с системой, применявшейся мной в те времена, когда мои песни существовали только в затрепанной школьной тетрадке, да на низкокачественной, высокошипящей кассете С-60, да промеж моих же ушей. «25/68» звучало слишком похоже на эту тему Chicago — «25 or 6 to 4», — вот я и переименовал свою вещицу без малейших раздумий, сразу, как только мы ее записали.
Название себе и название, безо всякого там смысла, — и вдруг оно стало Знаком того, что я Поклонник Сатаны. Ну, а потом все мои тексты были изучены только что не под микроскопом. Профессора южных колледжей, где уровень учености столь высок, что сама мысль об эволюции считается святотатством, подробно доказывали в своих высокоученых статьях, что все мною написанное прямо нацелено на поругание Американской Семьи, Флага и Образа Жизни.
Это ж нужно было мне так вляпаться!
Собственно говоря, мы на этом ровно ничего не потеряли. Более того, на каждую пластинку, сгоравшую в этих жертвенных кострах, мы продавали три, четыре другие, ведь лучшей рекламы и не придумаешь. А группы вопящих, размахивающих флагами фундаменталистов стали естественной — и весьма зрелищной — частью наших дальнейших выступлений; эти психи таскались за нами повсюду, почище любых тебе группиз.
Куда неприятнее были угрожающие письма. У меня развилась самая настоящая мания преследования; я боялся не столько автомобилей со взрывчаткой и убийц, вламывающихся ночью в гостиничный номер, — от опасностей подобного рода можно защититься наемной охраной, — сколько снайпера с винтовкой, засевшего где-нибудь в зале. Дурь, конечно же, ведь и у входа, и в помещении всегда работали и полицейские, и те же самые охранники, но может быть, и не полная дурь. Люди решительные и предприимчивые всегда могут пронести винтовку заранее, а затем купить билет и войти в зал с чистыми руками, они могут даже устроиться туда на работу еще до нашего приезда — ведь график гастролей составляется заранее — и принести винтовку с оптическим прицелом в любой удобный для себя момент. Больше всего я боялся осветителей, ведь у них идеальные условия… сидит за каким-нибудь софитом человек со стволом типа «супер трупер» или «винчестер М70 магнум»…